Старуха танцует танец кавказской женщины. Тело у нее легкое, что сорвавшийся с дерева осенний лист, летающий по саду наперегонки с осенним ветерком.
Длинное, до пят, платье ее покрыто множеством заплат, они балластом и удерживают ее на земле. Не висела бы на ней эта тяжесть, она бы давно взлетела в воздух, в самое небо, и затерялась бы пушинкой в его бесконечности.
Ноги у старушки босые, сухие, шоколадного цвета, словно выточены из потрескавшейся древесины крепкого казахстанского карагача. Они такие уже тринадцать лет, с тех пор, как их заставили ступить за порог родного дома.
Лица у старухи и нет, вместо него маленький, с детский кулачок, клубок сплетенных и связанных узлом на подбородке морщин. На этом клубочке глаз и не видно, они провалились в две глубокие щели.
Сколько ей лет, никто не знает, и сама она не знает, может, лет восемьдесят… девяносто… но также и сто… двести…
В руках у нее большой, старый, круглый, как полная луна, текх1. Она вывезла его с собой при выселении из аула, схватив в последнюю минуту, вырвавшись из рук солдат… Древесина старой посуды во многих местах потрескалась.
Танцующая обеими руками прижимает текх к своей, такой же сухой, как и дерево, груди, гладит его руками, ласкает словами: «Мы с тобой домой едем! Домой, откуда мы вышли, – ты из дерева, а я из груди горы-матери…» Она радостно превращает эти слова в пение и под эту мелодию кружит в танце…
Народ, которому, через тринадцать лет изгнания, разрешили возвратиться на Родину, продав или бросив настроенные здесь дома, выращенный скот и прочее, переселился на железную дорогу, сложив свой скарб вдоль ее полотна, превратив железнодорожные пути в траншеи длиной в несколько сот метров, ждет, чтобы ему подали те же товарные вагоны, в которых его привезли сюда.
По дну этой траншеи и несет старуха свой танец с текхом.
– Хватит тебе, Напса, иди сюда, сядь… отдохни, эх, горемычная… успокойся, создание Божье, – слышатся возгласы людей, мимо которых она проплывает.
– Мы же домой! До-мой-ой-ой-ой-оййй! – смеется та им в ответ, не останавливаясь…
Одни говорили, что она тронулась умом, когда ее привезли в Казахстан и бросили на снег, другие, что это произошло, когда не вернулись с войны внуки…
…Муж Напсы и двое сыновей пали в один день, в бою с деникинцами. Белогвардейцы потребовали выдать русских большевиков, вырвавшихся из захваченного белыми Грозного и попросивших убежища в их ауле.
Аул, по горскому обычаю гостеприимства, приняв этих людей, ни за что не мог отдать их на расправу… В тот день пали двести человек… среди них было и двадцать русских… аул похоронил их в одной могиле с чеченцами…
Когда сыновья погибли, невесток своих Напса отправила домой, сказав им, что они еще молоды, им надо выходить замуж. Четверых внуков вырастила сама. И, действительно, невестки со временем вышли замуж, завели других детей…
В сорок втором, когда пошли слухи, что лютый враг уже близок к горской земле, Напса построила внуков в две шеренги и повела за собой в военкомат. Она передала их одному большому начальнику, который, на ее взгляд, должен был быть другом самому Сталину. Начальник тот посоветовал ей одного внука оставить дома, чтобы было кому помогать ей.
Напса даже не ответила тому на такой совет, молча повернулась и ушла. Внуки ее в Грозном приняли присягу – газават на священную войну с врагом и ушли на фронт… и не вернулись… и весточки от них не было…
В сорок четвертом, как была Напса в доме босая, такой и схватил ее солдат, точно в такой же форме, в которой ушли на войну ее внуки, и сказав, «полезай, ведьма», забросил на мятый зеленый американский грузовик «студебеккер». Платье на ней было это же самое, в котором сейчас танцует, только заплаток на нем не было, и было оно легкое, из голубого сатина. Только и успела Напса схватить свой текх, подаренный ей бабушкой, когда она вышла замуж и завела свой очаг. Она должна была подарить его своей внучке, но внучки у нее не было, говорила, что передаст его невесте младшего внука…
До самого Казахстана она не проронила ни слова. По дороге сердобольные люди предлагали ей обувь, она не взяла…
В марте сорок четвертого, на клубной площади казахстанского села Чушкала, Напса и начала этот босой танец…
Жители села вышли посмотреть на «абреков», привезенных с диких гор Кавказа.
Но те оказались обыкновенными людьми, большинство были даже светловолосыми, как русские, выглядели не страшно.
В большинстве это были женщины, дети, старики, унылые подростки, в глазах у них был голод, удивление, страх, ни у кого не было на голове рогов и кинжала в зубах.
Наслушавшиеся разных слухов, люди ожидали увидеть чудовищ, которые, как рассказывал им комендант, до сих пор едят людей. Многие, на всякий случай, прихватили с собой топоры, железные ломы, вилы и прочие защитные средства от нападения дикарей, но, увидев тех, стали смущенно прятать этот инвентарь за спины.
Перед ними стояли измученные, голодные, потрясенные люди, одетые в разное тряпье, в чем-то похожие на цыган, которые, нет-нет, да заглядывали в эти Богом забытые места.
Людям становилось неловко, будто они сами притащили в свое село этих горемык.
В человеческие души закрадывалась обыкновенная жалость к беспомощным существам, которых комендант называл «разбойниками», «бандитами», «врагами народа»…
– Боже мой! – не выдержала пожилая русская женщина, видя, как из саней вытряхивают на снег босых детей.
– Вой пурмай, кхудай сактаясан! – то же самое, на своем языке, повторял старый казах, постукивая по ладони пузырьком с насваем2. «Что сделали эти люди, что могут? Они же передохнут здесь, как мухи», – говорили глаза присутствующих.
Может, поняв эти взгляды, видя людскую жалость и отказываясь принимать ее, и начала Напса свой танец. Вдруг порывом ветра вспорхнув с саней в снег, она воздушно поплыла в танце. Босые ноги скользили по корке замерзшего к вечеру мартовского снега.
Пораженные люди застыли в немом удивлении.
Танец набирал вдохновение, у зрителей от ужаса расширялись глаза. Все отступили назад… потом все побежали гурьбой… каждый заскочил в свой дом… площадь опустела от «зрителей»…
Кто-то прискакал на лошади и загнал переселенцев в холодный сельский клуб. Он же, нагнувшись с лошади, стегнул плетью Напсу, не перестававшую танцевать.
От этого удара тело ее изогнулось прутом плакучей ивы, стало еще невесомей, она обрадованно засмеялась, танец ее стал грациозней.
Он стегнул ее снова… она засмеялась воем, громче, закружилась быстрей… грациозней… воздушней… Обозвав ее так же, как солдат, бросивший дома на машину, всадник пустил лошадь вскачь и вскоре потерялся из виду…
Не прекращая танца, Напса запела. Песня была и не песней, никем не слыханная, только что рождалась из ее сухой груди.
Эй, чеченцы! Молоко матери вам не впрок!
Не родились вы в ночь, когда щенилась волчица,
родились, когда телилась корова в грязном хлеву!
Позор и запрет вам носить мужские штаны,
вчера бахвалившимся, что Кавказ – это вы,
в Судный день свой умереть не готовым…
Потом она села в снег и заплакала. Плакала долго. Это был и не плач, а протяжный, выворачивающий нутро, вой волчицы в горах, когда она, потеряв волчат, говорит с аулом, обвиняя человека в своем горе. Этот стон Напсы вырывался из села и уходил к мерзлому горизонту холодной степи, где от него становилось еще холодней. В клуб Напса не пошла… и из села пропала. Да никто и не искал ее в этой темени кошмара новой жизни…
От кровных родственников она оторвалась еще в пути, когда вышла при остановке эшелона по надобности…
В тот же вечер она пробралась в один из дворов села, взяла там лопату и вышла далеко за село, на его юго-запад, в сторону гор, откуда ее привезли. Выбрав в степи место, стала копать могилу.
Земля, еще не отпущенная зимней мерзлотой, была камнем, но она победила ее – выкопала к утру неглубокую яму, в которую могло поместиться ее иссохшее тело. Лопату после этого отнесла и поставила на место, откуда взяла… «Кто-нибудь потом засыплет», – сказала она вслух, укладывая себя и свой текх в свежевскопанную первую чеченскую могилу…
Напса пролежала в могиле целый день, следующую за ним ночь, но земля не принимала ее к себе.
Она стала упрашивать ее принять. Просила долго, встав на колени в могиле, кладя ей поклоны отчаянными ударами головы и рук. Но земля все равно отказала.
Тогда она обратилась к Богу с жалобой на землю, но и Он не внял ее жалобам, не послал ей смерти, которую она так просила. Напса обиделась, встала и пошла в село…
С могилы, что она выкопала для себя, и началось чеченское кладбище в Чушкалах, которое так и назвали: «Кладбище Напсы», и единственно пустой могилой в них была первая, оказавшаяся со временем в самом центре…
Никто не знал, где и как она живет, чем питается. Если кто случайно встречал ее и спрашивал об этом, она отвечала, что живет с внуками… «… я там… дома… на Кавказе… нас не трогали… живем хорошо… внуки ухаживают за мной, ни в чем нужды не имею… Асламбек дрова колет… Гапур носит воду… Сусурка приносит кукурузную муку… Гайрбек охотится на оленей, приносит много мяса…»
Однажды Сайдаш, который пошел хоронить умершую дочку, нашел Напсу спящей в своей могиле, насильно привел ее к себе. Но старуха сбежала в ту же ночь, когда остальные спали. Сайдаш, пасший сельских коров, и в другой раз встретил ее в степи у могил, упрекнул за уход.
– Сынок мой, Сайдаш, я же должна за ними ухаживать, кто с ними будет, если я уйду? – гладила Напса костлявой ручкой низенькие могильные холмики.
– Я должна накормить их, напоить, кто это сделает, если меня не будет? Ты уходи, Сайдаш, уходи. Сейчас должны прийти мои внуки… Уходи, добрый человек, они не могут в твоем присутствии подойти ко мне…
И Сайдаш ушел догонять своих коров, которые, пока он говорил с Напса, далеко разбрелись по степи…
…Люди живут на этой станции, у железной дороги, больше месяца. Им теперь идти некуда. Говорят, что разрешение на выезд их давно выписано в самой Москве, в Кремле все решено, но никто этого разрешения не видел, никому на руки его не давали.
– Это неправда, что разрешили, а то зачем бы нас держали? – говорит высокий и худой старик Конай, из аула Харачой.
– Клянусь душой моего отца, есть такое разрешение! Есть и уполномоченный, посланный за нами. Из других мест многие уже уехали, – отвечает ему Несарсолта, который ходит еще в гимнастерке военных лет, с ввинченным на груди значком «Гвардия». Медали и ордена его давно растаскали дети, этот значок у него – главная память о войне, на которой был три года. Ему давно советовали выкинуть этот кусочек железа, многие участники войны все свои награды выбросили из-за обиды, что их народ выслали, когда они воевали. Несарсолта ни за что не хотел расстаться со своим значком, все над ним подтрунивали. Он грамотный, окончил целых 7 классов…
– Тогда почему нас держат здесь?!
– Говорят, вагонов нет…
– Нашлись же, будь они прокляты, привезти сюда, и война вроде шла…
– Тогда Сталин был!
– А теперь кто на нашей шее?
– Говорят, Хуршов…
– Чтоб отец его со свиньей жил!
– Э-э-э, люди, не говорите так, да возблагодарит его Аллах, он послан нам свыше! Я при каждой молитве прошу для него милости у Аллаха, – говорит энергичного вида старик, сворачивая козью шкуру, на которой только что и совершил полуденную молитву.
– Где тогда разрешение, которое он нам дал?
– А где этот уполномоченный?
– Веселятся где-то…
– Чтоб мать по нему плакала! Из какого народа-то он сам?
– Из наших, чеченец, раньше вроде большим начальником был…
– Значит из тех, кто довел нас до этого…
– И когда эти люди насытятся нашим горем? Когда народ стонет от беды, их и след простывает, начнет оживать – тут как тут… снова уполномоченные…
– Намекает, что мы должны кое-какие деньги скинуть и отдать ему…
– Что-о-о!? Какие деньги!..
– Собака! Я же говорил, что теперь они начнут вырастать, как собачьи невесты после дождя! (Чеченцы называют грибы «собачьими невестами».)
– Не горячись, Бициг, может, деньги нужны, чтобы со здешним начальством наше дело уладить…
– А какое это наше дело надо уладить со здешним начальством?!
– Ну, чтобы нам разрешили уехать…
– Мы же только что говорили, что Хуршов наладил наше дело!
– Э-э-э, человек! Хуршов где, мы где?! Надо же это разрешение получить на руки у здешнего начальства, за что и требуют, должно быть…
– О Аллах, какой Ты терпеливый!
– Да оставьте вы все это! Нам ли, бесправным, о правах говорить… законах… главное, чтобы домой отпустили, разве не отдадим за это все? Мы же не за деньгами сюда приехали, нам домой надо, братья. Домой! Пока умер тот, кто нас привез сюда, и пока жив тот, кто разрешает уехать!
– Где этот уполномоченный? Я поговорю с этой помесью осла и чесоточной кобылы!
– Прекрати глупые речи, Сайдаш, ты хочешь сделать наш путь еще длинней…
– Что они могут сделать с нами хуже того, что сделали?
– Если мы разгневаем его, он может уехать, оставив нас здесь….
– Будь моя воля, я бы сломал этот сундук и вынул из него все, что в нем есть!
– Это ты говоришь те слова, щенок, от которых не взрастает добро! Молчи!
– Не гневайтесь, дада Бага, в нем говорит молодость…
– Чтоб я не слышал больше ни слова от тебя, пока мы не сядем в вагон, щенок!
– И слова не услышите, и домой не поеду…
– Вот потомство, достойное проклятья!
«Мы же домой… мы же домой, люди…» – несет Напса свой танец, по узкому коридору дороги, где стоят, сидят и шумят собравшиеся.
– Иди к нам, Напса, сюда… сюда… – зовут ее женщины, примостившиеся у стены из нагроможденных вещей.
– Некогда… некогда… некогда… к Сталину иду… за разрешением для своих внуков и тех, кто на моих могилах, – отвечает та певуче, не оборачиваясь в их сторону, и проплывает сквозь строй расступившихся мужчин, в сторону здания вокзала…
Мужчины еще долго шумят, спорят. Наконец, приходят к заключению, что чеченцы – самый неорганизованный, неприкаянный и лишенный согласия народ, народ без хозяина, сирота без отца, не умеющий жить по-людски… потом успокаиваются. Договариваются. Становятся организованными.
Кто-то откуда-то приносит наволочку от подушки, она еще в пушинках, и все бросают в нее деньги для уполномоченного…
– Чтобы они из него с кровью вышли! – говорит женщина, у которой муж отобрал запрятанные за ворот платья сбережения и бросил в наволочку.
– Да свалится на него горе моих сирот! – говорит другая.
– Чтоб он запекшейся кровью харкал! – говорит третья…
Несколько мужчин проходят с ненасытной наволочкой людской коридор.
Наконец, она наполняется.
Затем другая группа уходит искать уполномоченного.
Оставшиеся люди долго молчат, каждый задумавшись о своем.
А думы у них тяжелые, на них – груз тринадцатилетнего изгнания с родины, остающиеся на чужбине могилы близких, больная память – груз, который никто, никогда, не сможет сложить с себя…
– А сюда везли бесплатно, – роняет кто-то в общее молчание, видимо, разговаривая сам с собой.
– Нет, сынок, то, что уплачено, когда везли сюда, не поместишь в наволочку, помолчи, ради Аллаха, – говорит ему услышавший это старик, лица которого не видно. Он уперся лбом в большую жилистую руку, поставив локоть на колено. Потом, он же, не стерпев, сам:
– А самая дорогая цена, – оскверненные могилы отцов наших, ибо слышал я, что из их надгробных памятников мостят дороги, площади, а остальное все земное, сынок…
…В ожидании вагонов прошло еще несколько томительных дней. Потом их подали.
– Это не паровоз их тащит, а наволочка! – острит кто-то, но никто на это не реагирует.
– Если бы мы сообразили пораньше, уже были бы дома!
– Э, если бы мы соображали, брат, нас бы здесь и не было, и вагоны бы не понадобились…
К вечеру народ погрузился в товарный эшелон… Может, среди вагонов были и те, в которых их везли сюда тринадцать лет назад, может, кто-то попал именно в тот, в котором его и привезли… Напса к поезду не подошла.
– Иди к нам, подымайся, мы же домой уезжаем! – кричат ей люди…
– Я следующим… с теми, кто остался на могилах… с внуками… нам Сталин разрешение даст… и много, много вагонов пришлет…
Протяжный, будто голос муэдзина, призывающего к молитве, гудок паровоза перекрыл голос старухи. Паровоз пустил густой дым… пар… вздрогнул на месте, будто огромный железный конь-тяжеловоз, и медленно тронулся.
– Мы не отстанем от вас!.. – кричит Напса, исчезая в дыму вместе со своим старым текхом…
1 – чеченский рукодельный поднос из липовой древесины.
2 – табачный продукт с примесями, закладывается за нижнюю губу, распространен в Средней Азии.
Источник:: журнал «Нана»