Большие ярко-синие глаза, румяные пухлые щеки, вьющийся русый чубчик, свисающий до бровей, — это мой одноклассник Вовка Воротынцев. Почти ежедневно, при любом удобном случае, Вовка бывал бит нещадно. Дело было даже, скажем, не в зловредности Вовкиного характера. Ни жадиной, ни ябедой, откровенно говоря, Вовка не был. Жадность и склонность к ябедничеству, в нашем детском понимании, были самыми большими и непростительными пороками.
Но били Вовку с завидным постоянством и довольно усердно, особенно девчонки.
Стоя на тонких ножках, только-только научившихся ходить после долгой и изнурительной болезни, я со стороны наблюдала за этой процедурой, ставшей почти ритуальной, и нисколечко мне почему-то Вовку не было жалко.
Вовкина бабушка — Ольга Ивановна, наша первая учительница, была очень строга и требовательна к нам. В то время для нас авторитет учителя был непререкаем, его слово — закон, его дела, поступки не подлежат обсуждению, и уж тем более — порицанию.
Вес так и было, но с одним «но» — не было незабвенной детской любви к первой учительнице, той любви, которую проносишь через всю жизнь.
Ежедневно, во время большой перемены, Ольга Ивановна, как бы Вовка ни упирался, сажала внучка за учительский стол и разворачивала сверток, в котором, как правило, были бутерброд с копченой колбасой или настоящим сливочным маслом и огромное яблоко с румяными, как Вовкины щеки, боками.
И тогда… Короче, не до чистописания нам было. Как-то не лезли в голову «нажимы», «волосяные», слоги и слова.
В воздухе буквально повисал запах пышного белого хлеба и колбасы, аромат хрусткого сочного алмаатинского апорта. Вечно голодные глаза, помимо нашей воли, следили за тугими Вовкиными щеками, за которыми исчезает все это недоступное для нас великолепие. Не останавливала даже сама крамольность помыслов, ведь колбаса наверняка была свиной, запретной для мусульманина.
Не могли мы сыну директора химкомбината вечной сытости простить. А главное, простить массовую пытку белым хлебом с маслом и колбасой.
Наш маленький поселок можно за полчаса обойти. Мальчишки на это тратили и того меньше, поэтому они всегда были в курсе всего, что в поселке происходит.
Наткнулись они как-то на товарном дворе на кучу прессованных плиток желто-коричневого цвета, сильно пахнущих семенами подсолнечника. Попробовали. Хронически голодные мальчишки пробовали все, что могло хоть как-то утолить чувство голода. Главное -съедобно. Это была макуха — шелуха от отжатых семечек подсолнуха, дивно пахнущая постным маслом.
Мальчишки, набрав полные запазухи макухи, щедро раздавали её всем. 11а второй день вся школа с аппетитом грызла ароматные плитки макухи, предназначенные для скота. Макуху вскоре куда-то увезли, и кончились наши более-менее сытные дни, но зато и мучиться животами перестали.
Через некоторое время вездесущие мальчишки на территории поселкового гаража обнаружили огромную кучу смолы, страшно пахнущую мазутом. Конечно же, смола ни в какое сравнение с макухой не шла, но, жуя ее, можно было хоть как-то обмануть чувство вечного голода.

В классе, в основном, были дети «врагов народа», спецпереселенцев: чеченцев, ингушей, немцев, балкарцев, корейцев, евреев и даже русских и украинцев, раскулаченных еще в 30-е годы и депортированных сюда, в Казахстан. Отношение к нам было соответственное. Как я ненавидела слово «спецпереселенец», как стыдилась его! Я готова была провалиться сквозь землю, когда учительница, зачитывая список класса очередному проверяющему, после наших фамилий добавляла резюме
— «спецпереселенец».
Хиленькие косички Ольги Ивановны, в соответствии с тогдашней модой, уложены коронкой на голове. Тонкие накрашенные губки всегда брезгливо поджаты, костлявые пальчики так и норовят ухватить за ухо. Но излюбленным методом вдалбливания науки в наши непутевые головы у нее было битье деревянной линейкой по костяшкам наших пальцев или по стриженым наголо головам.
А стрижены мы были все — и мальчишки, и девчонки. Это был один из методов борьбы со вшами, великое множество которых поселялось и в одеждах наших, вплоть до чулок, и на наших, даже стриженых, головах. Кусок черного хозяйственного мыла в то время был на вес золота.
За год учебы в первом классе эта линейка так и не вбила в мою голову премудростей русской грамоты. Читать я так и не научилась. Правда, переписывать буквы, слоги, слова я научилась с блеском. По чистописанию у меня была оценка «5».
Панический страх перед Ольгой Ивановной, и особенно перед унизительным наказанием линейкой, заставлял меня страничку за страничкой заучивать наизусть тексты букваря, которые мне кто-нибудь дома зачитывал. А на уроке, старательно водя пальцем по строчкам, я «читала» заученный текст, о чем Ольга Ивановна даже не догадывалась.
В первом классе я читать так и не научилась. Осилила грамоту только во втором классе, но отнюдь не стараньями моей первой учительницы. Но все по порядку.
Поселок наш маленький, соответственно, мала была и наша семилетняя школа имени, ясное дело, Сталина. Всего семь классных комнат, в каждой из которых
— около десятка парт и учительский стол, вплотную примыкающий к первой парте.
Обязательный атрибут каждого класса — маленькая печь, которая нещадно чадит, отчего постоянно болят наши, как говорит Ольга Ивановна, «безмозглые» головы. А болеть им, по мнению учительницы, и повода нет никакого, в силу отсутствия в них тех самых мозгов.
Ближе к концу зимы побеленный потолок становится серым. Глиняный пол от растаявшего снега на обуви превращается в грязь, печь, которую топят один раз в день, к середине дня совсем остывает.
Зимой, в сильные бураны, нашу низенькую школу так заносило снегом, что невозможно было открыть дверь. На помощь приходили родители: раскапывали школу, а нас, привязав одеялами или огромными платками к спинам, разносили по домам.
В школе не было учительской комнаты, но зато была крохотная комнатка, которая именовалась школьной библиотекой: несколько некрашеных самодельных стеллажей, стол и стул библиотекаря Иды Гавриловны. Ее любили все, от учеников до единственной школьной уборщицы — суровой тети Капы. Ида Гавриловна, молодая девушка, передвигалась с трудом — сказывались последствия детского церебрального паралича. Но при этом она была очень жизнерадостным и отзывчивым человеком. Без сомнения, она была бы прекрасным педагогом.
Ида Гавриловна не просто выдавала и принимала книги, она обязательно беседовала с каждым из нас о прочитанном, рассматривая и обсуждая вместе с нами иллюстрации. И вместе с нами заразительно смеялась над проделками доброго и находчивого Буратино, над неудачами коварного Карабаса-Барабаса.
Человек наблюдательный и чуткий, библиотекарь первая заметила, что я не умею читать, но, будучи к тому же еще и человеком тактичным, предпочла об этом не говорить даже со мной, а потихонечку начала учить меня читать, проявляя при этом завидное терпение и настойчивость.
Зная все буквы, я никак не могла заставить их складываться в слоги и слова. Не могла понять, и все тут, как это буквы «эм» и «а» образуют слог «ма», у меня почему-то «эма» получалось; а буквы «эр» и «а» — слог «ра», а у меня — «эра». Спросить об этом у Ольги Ивановны у меня, разумеется, язык не поворачивался, не хватало духу. Брызгая слюной, буравя меня злыми бесцветными глазками насквозь, она заорала бы:
— До сих пор не поняла, тупица безмозглая?!
Именно Иде Гавриловне я обязана тем, что научилась читать, благодаря ей я открыла для себя удивительный мир Маленького Мука, Буратино, Гавроша, Тома Сойера. К четвертому классу я перечитала все книги школьной библиотеки. Повзрослев, я поглощала такое количество книг, что дня не хватало. Ночи напролет, тайком от родителей, с фонариком под одеялом, я уходила в мир Диккенса и Дюма, Пушкина и Толстого, плача и смеясь, растрачивая душевные силы на никому не нужные сопереживания героям романов. Это я теперь понимаю, что книжный мир, выдуманный поэтами и писателями, ничего общего с жизнью не имеет.
Однако первые строчки, прочитанные мною самостоятельно, я запомнила на вею жизнь.
…Однажды, придя в библиотеку, я, в ожидании, когда Ида Гавриловна освободится, стала рассматривать портреты на стенах. Велико было мое желание научиться читать, проникнуть в этот чудесный, но пока еще не открывшийся мне книжный мир.
Так вот, Ида Гавриловна занята. От нечего делать я рассматриваю портреты на стенах, пытаюсь прочитать тексты под ними, перелистываю довольно толстую книгу на столе. И вдруг неожиданно для себя — и для Иды Гавриловны, разумеется, — четко и громко прочитала:

Давным-давно задумал я
Взглянуть на дальние поля,
Узнать, прекрасна ли земля,
Узнать, для воли иль тюрьмы
На этот свет родимся мы.

ПИПА
/Дети униженного детства/

Третьи сутки снежный буран заметает вросшие в землю кибитки, попросту землянки — ни воды принести, ни дров достать. Дрова и уголь в этом, как говорят, Богом забытом степном краю — самая большая проблема.
Еще вчера родители Пипы, Абубакар и Совдат, ушли, чтобы хоть какие-то щепки по поселку собрать. Печь-то не топлена уже несколько дней. Конец февраля, а заготовленные на зиму дрова и сушеный кизяк уже давно кончились.
Абубакар разрубил на дрова даже деревянный топчан, который заменял им и кровать, и стол, и стулья, а другой мебели в комнате не было. Когда кончились и эти дрова, Абубакар собрался идти искать по поселку щепки, кизяк, все, что может гореть, для того, чтобы можно было печь затопить, согреться и похлебку из отрубей и картофельных очисток сварить. Совдат Абубакара одного не пустила, уж очень он слаб был, туберкулез совсем подкосил. А неукротимая пурга, сметающая на своем пути все, завывает по-волчьи… Холод… тоска… человеческая беспомощность…

Мы, дети голодного, холодного и униженного детства, науку выживания усваивали на практике. Возвращаясь из школы, мы никогда не проходили мимо даже самой маленькой щепки, сухой ветки или коровьей лепешки на дороге. Сушеный кизяк — хорошее топливо, которое долго тлеет и держит тепло.

Поселковая детвора часто бегала на станцию, куда прибывали вагоны с углем для объектов химкомбината. В свои холщовые сумки мы собирали оброненные при разгрузке куски антрацита и даже угольную пыль. Она хорошо и долго горела, если ее смочить водой, правда, выделяла при этом ужасный запах, от которого потом долго болела голова.
От жестоких казахстанских морозов мое поколение страдало едва ли не больше, чем от голода. Худенькие детские тельца не могли противостоять свирепому напору степных буранов. Не защищали ни ветхие стеганые телогрейки с чужого плеча, подпоясанные бечевкой, чтоб не поддувало, ни огромные кирзовые сапоги, которые, застыв на морозе, становились железными. Стараясь как-то утеплить их, а заодно и уменьшить размер, мы набивали их соломой, старыми газетами, тряпками.

…Вторые сутки Пипа лежит в груде тряпок прямо на земляном полу, подтянув коленки к самому подбородку и обхватив их руками — так теплее, — и терпеливо ждет. Вода в деревянном ковшике, предусмотрительно поставленном матерью рядом, давно замерзла. Когда совсем невмоготу от голода, Пипа лижет лед языком, ставшим таким непослушным почему-то, и снова ждет. Вот-вот скрипнет дверь, и покажутся дада и нана. В печке весело запрыгает огонь, и запахнет в кибитке горячей похлёбкой. Она даже представила себе, как тепло от горячего супа в желудке будет разливаться по всему телу, согревая его. Пипа закрыла глаза.

…Пипе четыре года, но вряд ли ей дашь больше двух: худенькое тельце, стриженая голова, кажущаяся огромной на тонюсенькой шейке, да и ходить она еще не научилась. Нет в поселке ребенка жизнерадостнее, чем Пипа. Большие серые глаза, обрамленные густыми светлыми ресницами, всегда смеются. Когда она, сидя дома, глядела в окно и прижималась лицом к стеклу, се маленький носик становился приплюснутым и очень потешным. Проходя мимо землянки и видя огромные смеющиеся серые глаза, мало кто мог удержаться, чтобы не прижать к приплюснутому по ту сторону стекла носику малышки большой палец и не сказать традиционное в таких случаях «пи-и-и-и-п!».
Пипа в ответ заразительно смеялась, откидывая назад тяжелую голову. Так и стала она на имя «Пипа» откликаться.

Мы часто играли под окном у Пипы, а она, сидя у себя дома на топчане по ту сторону окошка, внимательно следила за нашими играми и была как бы участницей всех наших забав. В свои четыре года Пипа ни ходить, ни говорить еще не умела. Даже мы, дети, понимали, что все это от постоянного голода.
Раньше семья Пипы была большой. Была… Отец с матерью и семеро детей. Шестеро старших — четверо братьев и две сестры — умерли один за другим. Осталась самая младшая — Пипа.

Последний из шестерых умирала моя ровесница Айбант. Мы с мамой пошли навестить Айбант, когда узнали от Совдат, что моя подруга совсем плоха.
В семье Абубакара и Совдат кашляли все. В поселке говорили, что это чахотка и все они не жильцы.

«Если Аллах не поможет, им уже не поможет никто», — таким был общий вердикт.
Тем не менее, помочь этой семье пытались все, кто чем мог, а могли, разумеется, очень немногим -картофельные очистки, отруби, пиалка кукурузной муки, луковица, одежда, оставшаяся от умершего ребенка…

В поселке не было больницы, да и врача, по большому счету, тоже не было, если не считать фельдшера Беллу Исааковну, мать нашей школьной библиотекарши Иды Гавриловны. Больница была в четырехстах километрах от поселка, но кто туда спецпереселенца пустит?

…Даже днем в землянке полумрак. Вмазанный в стену тусклый осколок стекла пропускает дневного света всего ничего. Половину комнатки занимает деревянный топчан вдоль всей правой стены. Слева печь. Над ней выемка-ниша для посуды. Несколько деревянных ложек и чашек — вот и вся посуда. Самодельное ведро из жести в углу и медный таз, привезенный с собой из Чечни.

… Айбант совсем не узнать: лицо какое-то прозрачное, с темными кругами под провалившимися серыми, как у Пипы, глазами. Нос острый, как клювик.
Моя мама вложила в руки Совдат несколько картофелин — это было все, чем она могла поделиться с соседкой.
— Айбант, ну как ты? Скоро зима кончится, пойдете с подружками дикий чеснок, вишни собирать, -улыбнулась мама, поглаживая Айбант по стриженой головке.
Айбант молчала, хрипло дыша. А я не знала, что и сказать, совсем растерялась, с трудом узнавая свою подругу. Да и Айбант ли это?
— Айбант, посмотри, к тебе подруга пришла, — мама подтолкнула меня к краю топчана.
Айбант молчала, как будто не видела и не слышала нас. Вдруг она открыла глаза и тихо, но внятно сказала:
— Знаешь, деца, если бы я съела кусочек хлеба, макая его в густое, как каша, постное масло, может, я и не умерла бы.

Мама растерянно смотрела то на Совдат, худую, сгорбленную, с таким же землянистым, как у Айбант, лицом, то на Абубакара, сидевшего на корточках, прислонившись спиной к остывающей печке, временами покашливая и поглаживая седую щетину на впалых щеках.
Я помню, как мать долго не могла оправиться от изумления, когда узнала, что Абубакару было всего 27 лет, а Совдат и того меньше — 24.

Кусочек черного хлеба и загустевшее на морозе постное хлопковое масло мама принесла на следующее же утро, как только купила по талонам хлеб в магазине. Но не суждено было исполниться мечте Айбант о кусочке черного хлеба и хлопковом масле. Она умерла той же ночью…

…У Пипы нет сил открыть глаза, глянуть в сторону оконца. Ночь или день на улице? Но она еще слышит вой, разрывающий душу и леденящий кровь во всем теле, вой свирепого казахстанского снежного бурана.

Маленькая дверь землянки, сколоченная из неструганых корявых досок, буквально стонет под натиском ледяного ветра, который пытается сорвать ее с брезентовых петель. Дверь скрипит и трясется, а Пипе кажется, что это дада с наной вернулись и никак
открыть ее не могут, шаря и шаря руками по занозистым
доскам.

Пипа широко открывает серые, обычно такие смешливые, глаза, в которых сейчас застыла льдинка, а затем медленно, как бы нехотя, закрывает их, теперь уже навсегда.
…Закоченевшие тела Абубакара и Совдат нашли через день, когда буран кончился, за поселком, на берегу речки Таласки.
Так в далекой ссылке навсегда погас очаг и закрылись двери дома Абубакара, сына Дауда из горного села Дай.
Нохчалла.

Роза Орстхо.

https://www.facebook.com/permalink.php?story_fbid=134038338330116&id=107239454343338&__tn__=K-R