Я знал, что город сильно разрушен, но картина, которая предстала предо мной, была нереальной, жуткой, повергающей в шок. Будто раздвинулись какие-то невидимые двери, и я вошел в мир апокалипсиса. Горе, боль, ненависть – эти слова передадут лишь негромкое эхо тех чувств, какие я испытал при виде почерневших от копоти руин, окружавших меня со всех сторон. Мне приходилось напрягать память, чтобы узнать ту или иную улицу, знакомую с детства, и не было вокруг ни одного кирпича, ни одного столба, которые не были бы выщерблены пулями или осколками.

Апрельское солнце стояло высоко в небе. Я шел, внимательно глядя под ноги и стараясь не наступать на сомнительные предметы, и чувствовал себя каким-то невесомым и крайне беззащитным. Тишину пустых улиц нарушал лишь хруст осколков стекла под моими ногами, да изредка лаяли одичавшие псы, бегающие в заросших бурьяном садах на задворках руин. В воздухе, перебивая аромат цветения, явственно пахло гниющей плотью, и я пытался не думать о том, что таят в своих недрах подвалы разбитых и сожженных домов. В конце концов, я сошел с тротуара на проезжую часть, так как непрерывный хруст стекла под ногами стал меня раздражать.
На перекрестке улиц Московской и Ноя Буачидзе я увидел первого за полчаса ходьбы человека. Это была пожилая русская женщина, которая шла мне навстречу, с усилием волоча тачку с уложенными в ней двумя флягами, вероятно, с водой. Она окинула меня пустым взглядом и прошла мимо, а я повернул налево, двигаясь в сторону улицы Интернациональной. От корпуса исторического факультета не осталось даже стен – вероятно, их по кирпичику разобрали предприимчивые люди. Университетский сквер с израненными деревьями одичал, и только памятник Льву Толстому был целехонек: великий писатель сидел на своем постаменте, с угрюмой сосредоточенностью взирая на недобрые дела потомков. Главный корпус университета с закопченными красными стенами и с провалившейся внутрь крышей зиял пустыми, рваными по краям проемами окон. Но как я не пытался, ничего из не столь уж давнего студенческого прошлого не оживало в моей памяти, потому что ее подавлял слишком тяжкий груз настоящего.
Чем ближе я подходил к центру города, тем чаще стали попадаться люди. Я старался подмечать все – и почти стопроцентное отсутствие среди прохожих молодежи, и наиболее часто встречаемую кладь на тачках и в руках, и манеру оставшихся в городе жителей одеваться в неброскую, поношенную одежду темных и серых тонов. И еще я обратил внимание на то, что среди прохожих очень редко попадались чеченцы, даже старики или женщины. Детей я вообще не видел ни разу.
Я шел в западном направлении, в сторону реки, и время от времени слышал, как по соседнему проспекту Ленина с характерным лязгом и грохотом проносились танки и БМП. Я знал по рассказам очевидцев, что солдатам, сидящим на броне, ничего не стоило прихватить с собой или просто пристрелить без лишней возни не понравившегося им прохожего, и поэтому не испытывал никакого соблазна выходить на центральный городской проспект.
Однако это пришлось сделать, чтобы перейти через Сунжу. Эта часть города была не просто разрушена, а разбита, раздавлена, снесена. Были стерты с лица земли целые кварталы многоэтажных домов. Пешеходного Цветочного моста больше не существовало, его обломки валялись в мутной илистой реке. Другой, автомобильный, мост был разрушен только частично и люди осторожно пробирались по его правой стороне. Я присоединился к ним и, перейдя на другую сторону, бросил взгляд на серую громаду Президентского дворца. Сердце мое забилось учащенно, меня охватило непередаваемое ощущение гордости и горечи. Над дворцом свисал в безветрии российский флаг. Я увидел обугленные проемы окон, покрытые черными следами пожарищ стены, разбитые снарядами углы, обвалившуюся облицовку из темно-красных гранитных плит и группу солдат, снимающихся на фоне «чеченского Рейхстага». Ни веселости, ни торжества победителей я на их лицах не заметил.
Я пересек проспект Орджоникидзе – две вереницы разбитых до уровня первых этажей дворцов – и двинулся дальше по проспекту Победы, вернее, по тому, что осталось от этой некогда красивейшей улицы Грозного. Я шел в сторону Центрального рынка. Людей стало гораздо больше, и стала даже слышна какая-то музыка.
Пройдя еще немного, я узнал доносящуюся до меня песню и остановился. Руки мои дрожали, я отказывался в это верить, но слух не обманывал меня – это была песня нашей войны, песня, которая до конца жизни будет пробуждать в моей памяти эти грозные дни и воскрешать образы моих погибших друзей. «Свобода или смерть! – был слышен клич в горах. Свобода или смерть! – да поможет нам Аллах!» – звучало звонким и чистым голосом чеченского барда Хасмагомеда Хаджимуратова.
Продавец кассет стоял перед Домом мод, вернее, перед его обугленным каркасом, и во всю мощь магнитофонных колонок наполнял окрестности звучанием этой песни. Это был молодой парень городского вида, в кепочке, надвинутой на сверкающие дерзостью глаза, в джинсах и кожаной куртке. Как мне хотелось подойти к нему и пожать руку! Но я не сделал этого, а остановился у соседнего лотка с газетами, наполненными ложью о происходящем. Но и правда жила. Она звенела рядом, она пронзала не только слух, но и сердце. И как высока и чиста была эта песенная правда в сравнении с унылыми «политико-экономическими» доводами, отпечатанными в лежащих на лотке газетах, которыми бесстыдные и бесполые существа пытались объяснить то, что не вмещалось в их убогое сознание, как в затхлый крысиный погреб не может вместиться огромное светлое небо.